Паустовский. Рассказы для детей, 3 класс
Рассказы Паустовского для младших школьников 3 класса
Константин Георгиевич Паустовский «Вода из реки Лимпопо»
На столе в классе стояли залитые сургучом бутылки с желтоватой водой. На каждой бутылке была наклейка. На наклейках кривым старческим почерком было написано: «Вода из Нила», «Вода из реки Лимпопо», «Вода из Средиземного моря».
Бутылок было много. В них была вода из Волги, Рейна, Темзы, озера Мичиган, Мёртвого моря и Амазонки. Но сколько мы ни разглядывали эту воду, во всех бутылках она была одинаково жёлтая и скучная на вид.
Мы приставали к учителю географии Черпунову, чтобы он разрешил нам попробовать воду из Мёртвого моря. Нам хотелось узнать, действительно ли она такая солёная. Но пробовать воду Черпунов не позволял.
Низенький, с длинной, почти до колен, серой бородой и узкими глазами, Черпунов напоминал колдуна. Недаром и прозвище у него было Черномор.
Черпунов всегда притаскивал на уроки всякие редкости. Больше всего он любил приносить бутылки с водой. Он рассказывал, как сам набирал нильскую воду около Каира.
— Смотрите, — он взбалтывал бутылку, — сколько в ней ила. Нильский ил богаче алмазов. На нём расцвела культура Египта... Марковский, объясни классу, что такое культура.
Марковский вставал и говорил, что культура — это выращивание хлебных злаков, изюма и риса.
— Глупо, но похоже на правду! — замечал Черпунов и начинал показывать нам разные бутылки.
Он очень гордился водой из реки Лимпопо. Её прислал Черпунову в подарок бывший его ученик.
Чтобы мы лучше запоминали всякие географические вещи, Черпунов придумал наглядный способ. Так, он рисовал на классной доске большую букву А. В правом углу он вписывал в эту букву второе А, поменьше, в него — третье, а в третье — четвёртое. Потом он говорил:
— Запомните: это — Азия, в Азии — Аравия, в Аравии — город Аден, а в Адене сидит англичанин.
Мы запоминали это сразу и на всю жизнь.
Старшеклассники рассказывали, что на квартире у Черпунова устроен небольшой географический музей, но старик к себе никого не пускает. Там были будто бы чучела колибри, коллекция бабочек, телескоп и даже самородок золота.
Наслушавшись об этом музее, я начал собирать свой музей. Он был, конечно, небогатый, но расцветал в моём воображении, как царство удивительных вещей. Разнообразные истории были связаны с каждой вещью — будь то пуговица румынского солдата или засушенный жук-богомол.
Однажды я встретил Черпунова в Ботаническом саду. Он сидел на мокрой от дождя скамейке и ковырял тростью землю. Я снял фуражку и поклонился.
— Пойди сюда! — подозвал меня Черпунов и протянул мне толстую руку. — Садись. Рассказывай. Ты, говорят, собрал маленький музей. Что же у тебя есть?
Я робко перечислил свои незамысловатые ценности. Черпунов усмехнулся.
— Похвально! — сказал он. — Приходи ко мне в воскресенье утром. Посмотришь мой музей. Допускаю, что коль скоро ты этим увлекаешься, то из тебя выйдет географ или путешественник.
— С мамой? — спросил я.
— Что с мамой?
— Прийти к вам с мамой?
— Нет, зачем же, приходи один. Мамы не понимают в географии.
В воскресенье я надел новенький гимназический костюм и пошёл к Черпунову. Он жил на Печёрске, в низеньком флигеле во дворе. Флигель так густо оброс сиренью, что в комнатах было темно.
Была поздняя осень, но сирень ещё не пожелтела. С листьев стекал туман. Внизу на Днепре трубили пароходы. Они уходили зимовать в затоны и прощались с Киевом.
Я поднялся на крыльцо и увидел вделанную в стену медную чашечку с круглой рукояткой от звонка. Я потянул рукоятку. Внутри флигеля пропел колокольчик.
Открыл мне сам Черпунов. На нём была серая тёплая куртка и войлочные туфли.
Чудеса начались тут же, в передней... В овальном зеркале отражался красный от смущения маленький гимназист, пытавшийся расстегнуть озябшими пальцами шинель. Я не сразу понял, что этот гимназист — я сам. Я долго не мог справиться с пуговицами. Я расстёгивал их и смотрел на раму от зеркала.
Это была не рама, а венок из стеклянных бледно окрашенных листьев, цветов и гроздьев винограда.
— Венецианское стекло, — сказал Черпунов, помог мне расстегнуть шинель, снял её и повесил на вешалку. — Посмотри поближе. Можешь даже потрогать.
Я осторожно прикоснулся к стеклянной розе. Стекло было матовое, будто присыпанное пудрой. В полоске света, падавшей из соседней комнаты, оно просвечивало красноватым огнём.
— Совсем как рахат-лукум, — заметил я.
— Глупо, но похоже на правду, — пробормотал Черпунов.
Я покраснел так, что у меня зажгло в глазах. Черпунов похлопал меня по плечу:
— Не обижайся. Это у меня такая поговорка. Ну, пойдём. Выпьешь с нами чаю.
Я начал отказываться, но Черпунов взял меня за локоть и повёл в столовую. Мы вошли в комнату, похожую на сад. Нужно было осторожно отводить листья филодендрона и свисавшие с потолка ветки с красными пахучими шишками, чтобы добраться до своего места за столом. Веерная пальма нависала над белой скатертью. На подоконниках теснились вазоны с розовыми, жёлтыми и белыми цветами.
Я сел за стол, но тотчас вскочил. В столовую быстро вошла, шурша платьем, невысокая молодая женщина с блестящими серыми глазами.
— Вот, Маша, — кивнул на меня Черпунов, — это тот гимназистик, про которого я рассказывал. Сын Георгия Максимовича. Конфузится, конечно.
Женщина протянула мне руку. Зазвенел браслет.
Она налила мне чаю с лимоном и пододвинула вазу с венскими булочками.
— Набирайтесь сил перед лекцией.
После чая Черпунов закурил папиросу. Пепел он стряхивал в раковину, покрытую окаменелой пеной нежнейшего розового цвета. Вторая такая же раковина стояла рядом.
— Это раковина из Новой Гвинеи, — заметил Черпунов.
— Ну, прощайте! — громко сказала молодая женщина, встала и вышла.
— Ну вот, — промолвил Черпунов, проводил её глазами, а потом показал мне на портрет на стене. Он изображал бородатого человека с измождённым лицом. — Ты знаешь, кто это? Один из лучших русских людей. Путешественник Миклухо-Маклай. Он был великий учёный и верил в добрую волю людей. Он жил один среди людоедов на Новой Гвинее. Безоружный, умирающий от лихорадки. Но он сумел сделать столько добра дикарям и проявить столько терпения, что, когда за ним пришёл наш корабль «Изумруд», чтобы увезти его в Россию, толпы дикарей плакали на берегу, протягивали к нему руки и кричали: «Маклай, Маклай!» Так вот, запомни: добротой можно добиться всего.
— Вот раковина с острова, где жил Маклай, — продолжал Черпунов. — Если ты долго будешь смотреть на неё, то вдруг тебе придёт в голову, что как-то утром солнечный свет упал на эту раковину и так на ней и остался на вечные времена.
Я уставился на раковину. На минуту мне показалось, что я на самом деле уснул и вижу медленный восход солнца над прозрачными массами океанской воды и вспышки розовых лучей.
— Если ты прижмёшь раковину к уху, — говорил где-то далеко Черпунов, — то услышишь гул. Я не могу тебе объяснить, почему это происходит. И никто тебе этого не объяснит. Это тайна. Всё, что человек не может понять, называется тайной. Возьми, послушай, — предложил Черпунов.
Я прижал раковину к уху и услышал сонный шум, будто далеко-далеко набегали на берег Равномерные волны.
— Ну что же, — сказал Черпунов, — продолжим нашу беседу, молодой человек. Вон там в углу стоят чёрные ящики. Принеси-ка сюда верхний ящик. Только неси осторожно.
Я взял ящик и поставил его на стол перед Черпуновым. Ящик оказался совсем лёгким.
Черпунов, не торопясь, открыл крышку. Я заглянул через его плечо и невольно вскрикнул. Огромная бабочка, больше, чем лист клёна, лежала в ящике на тёмном шелку и переливалась, как радуга.
— Не так смотришь! — рассердился Черпунов. — Надо вот так!
Он взял меня за макушку и начал поворачивать мою голову то вправо, то влево. Каждый раз бабочка вспыхивала разными цветами — то белым, то золотым, то пурпурным, то синим. Казалось, что крылья её горели чудесным огнём, но никак не сгорали.
— Редчайшая бабочка с острова Борнео! — с гордостью произнёс Черпунов и закрыл крышку ящика.
Потом Черпунов показал мне звёздный глобус, старые карты, чучела колибри с длинными, как маленькие шила, клювами.
— Ну, на сегодня довольно, — сказал Черпунов. — Ты устал. Можешь приходить ко мне по воскресеньям.
* * *
Жара стояла над землёй уже месяц. Взрослые говорили, что эту жару даже видно.
— Как это можно увидеть жару? — спрашивала всех Таня.
Тане было пять лет, и поэтому она каждый день узнавала от взрослых много интересных вещей. Действительно, можно было поверить дяде Глебу, что «сколько ни проживёшь на свете, хоть триста лет, а всего не узнаешь».
— Пойдём наверх, я тебе покажу жару, — сказал Глеб. — Оттуда лучше видно.
Таня вскарабкалась по крутой лестнице на мезонин. Там было светло и жарко от нагретой крыши. Ветки старого клёна упрямо лезли в окна. На мезонине был балкон с резными перилами. Глеб показал Тане с балкона на луга и на дальний лес.
— Видишь жёлтый дым? Как от самовара. И весь воздух дрожит. Это и есть жара. Всё можно увидеть человеческим глазом. И жару, и холод. Что хочешь.
— А холод, когда снег? — спросила Таня.
— Нет. Даже летом можно его увидеть. Вот будут прохладные дни, тогда я тебе покажу, как он выглядит.
— А как?
— Небо вечером бывает зелёное, как мокрая трава. Холодное небо.
___________________________________________________
Нил, Лимпопо — реки в Африке.
Средиземное море — море, расположенное между Европой, Азией и Африкой.
Рейн, Темза — реки в Европе.
Мичиган — озеро в Северной Америке.
Мёртвое море — в Азии (Палестине).
Амазонка — река в Южной Америке.
Каир — город в Африке.
Колибри — птица, размером иногда не больше шмеля; водится главным образом в Южной Америке.
Рахат-лукум — кондитерское изделие, по внешнему виду напоминающее мармелад.
Филодендрон — растение с широкими лапчатыми листьями, растёт в Южной Америке, у нас разводится в комнатах и оранжереях.
Новая Гвинея — остров в Тихом океане, расположенный недалеко от Австралии.
Мезонин — надстройка над серединой дома.
Константин Георгиевич Паустовский «Какие бывают дожди»
...Солнце садится в тучи, дым припадает к земле, ласточки летают низко, без времени голосят по дворам петухи, облака вытягиваются по небу длинными туманными прядями — всё это приметы дождя. А незадолго перед дождём, хотя ещё и не натянуло тучи, слышится нежное дыхание влаги. Его, должно быть, приносит оттуда, где дожди уже пролились.
Но вот начинают крапать первые капли. Народное слово «крапать» хорошо передаёт возникновение дождя, когда ещё редкие капли оставляют тёмные крапинки на пыльных дорогах и крышах.
Потом дождь расходится.
Тогда-то и возникает чудесный прохладный запах земли, впервые смоченной дождём. Он держится недолго. Его вытесняет запах мокрой травы, особенно крапивы.
Характерно, что независимо от того, какой будет дождь, его, как только он начинается, всегда называют очень ласково — дождиком. «Дождик собрался», «дождик припустил», «дождик траву обмывает»...
Чем, например, отличается спорый дождь от грибного?
Слово «спорый» означает — быстрый, скорый. Спорый дождь льётся отвесно, сильно. Он всегда приближается с набегающим шумом.
Особенно хорош спорый дождь на реке. Каждая его капля выбивает в воде круглое углубление, маленькую водяную чашу, подскакивает, снова падает и несколько мгновений, прежде чем исчезнуть, ещё видна на дне этой водяной чаши. Капля блестит и похожа на жемчуг.
При этом по всей реке стоит стеклянный звон. По высоте этого звона догадываешься, набирает ли дождь силу или стихает.
А мелкий грибной дождь сонно сыплется из низких туч. Лужи от этого дождя всегда тёплые. Он не звенит, а шепчет что-то своё, усыпительное, и чуть заметно возится в кустах, будто трогает мягкой лапкой то один лист, то другой.
Лесной перегной и мох впитывают этот дождь не торопясь, основательно. Поэтому после него начинают буйно лезть грибы — липкие маслята, жёлтые лисички, боровикй, румяные рыжики, опёнки и бесчисленные поганки.
Во время грибных дождей в воздухе попахивает дымком и хорошо берёт хитрая и осторожная рыба — плотва.
О слепом дожде, идущем при солнце, в народе говорят: «Царевна плачет». Сверкающие солнечные капли этого дождя похожи на крупные слёзы. А кому же и плакать такими сияющими слезами горя или радости, как не сказочной красавице царевне!
Можно подолгу следить за игрой света во время дождя, за разнообразием звуков — от мерного стука по тесовой крыше и жидкого звона в водосточной трубе до сплошного, напряжённого гула, когда дождь льёт, как говорится, стеной.
Всё это — только ничтожная часть того, что можно сказать о дожде...
(Отрывок из повести «Золотая роза»)
Константин Георгиевич Паустовский «Кишата»
1
Осенью 1902 года я должен был поступить в приготовительный класс Первой киевской гимназии. В ней учился мой средний брат, Вадим. После его рассказов я начал бояться гимназии, иногда даже плакал и просил маму оставить меня дома.
— Неужели ты хочешь быть экстерном? — испуганно спрашивала мама.
Экстернами назывались те мальчики, что учились дома и только каждый год сдавали экзамены при гимназии.
Со слов братьев я хорошо представлял себе кошмарную судьбу этих экстернов. Их нарочно проваливали на экзаменах, всячески издевались над ними, требовали от них гораздо больше знаний, чем от обыкновенных гимназистов. Ниоткуда экстернам не было помощи. Им даже не подсказывали.
Я представлял себе этих истощённых от зубрёжки, заплаканных мальчиков с красными от волнения, оттопыренными ушами. Зрелище было жалкое. Я сдавался и говорил:
— Ну хорошо, я не буду экстерном...
Я не завидовал, как другие мальчики, тому, что киевские кадеты носили белые погоны с жёлтыми вензелями и становились во фронт перед генералами. Не завидовал я и гимназистам, хотя их шинели из серого офицерского сукна, с серебряными пуговицами считались очень красивыми. С детства я был равнодушен ко всякой форменной одежде, кроме морской.
Когда осенью 1902 года я впервые надел длинные брюки и гимназическую курточку, мне было неловко, неудобно и я на время перестал чувствовать себя самим собой. Я стал для себя чужим мальчиком с тяжёлой фуражкой на голове. Я невзлюбил эти твёрдые синие фуражки с огромным гербом, потому что у всех моих товарищей — учеников приготовительного класса — всегда торчали из-под фуражек оттопыренные уши. Когда они снимали фуражку, уши у них делались обыкновенными. Но стоило им надеть фуражку, как уши тотчас оттопыривались. Будто нарочно для того, чтобы инспектор Бодянский, взяв приготовишку за ухо, мог сказать страшным своим голосом:
— Опять опоздал, мизерабль! Становись в угол и думай о своей горькой судьбе!
Поэтому, как только мама купила мне фуражку, я, подражая старшим братьям, вытащил из неё маленький железный обруч и вырвал атласную подкладку. Такова была традиция — чем больше потрёпана фуражка, тем выше гимназическая доблесть. «Только зубрилы и подлизы ходят в новых фуражках», — говорили братья.
На фуражке полагалось сидеть, носить её в кармане и сбивать ею созревшие каштаны. После этого она приобретала тот боевой вид, который был гордостью настоящего гимназиста.
Мне купили ещё ранец с шелковистой спинкой из оленьей шкурки, пенал, тетради в клетку, тонкие учебники для приготовительного класса, и мама повела меня в гимназию.
Бабушка Викентия Ивановна в это время гостила у нас в Киеве. Она перекрестила меня и повесила мне на шею крестик на холодной цепочке. Трясущимися руками она расстегнула ворот моей чёрной курточки, засунула крестик мне под рубаху, отвернулась и прижала платок к глазам.
— Ну, иди! — сказала она глухим голосом и слегка оттолкнула меня. — Будь умным. Трудись!
Я ушёл с мамой. Всё время я оглядывался на наш дом, будто меня уводили из него навсегда...
2
...Мы вошли с мамой в здание гимназии. Широкая чугунная лестница, стёртая каблуками до свинцового блеска, вела вверх, где был слышен грозный гул, похожий на жужжание пчелиного роя.
— Не пугайся, — сказала мне мама. — Это большая перемена.
Мы поднялись по лестнице. Впервые мама не держала меня за руку. Сверху быстро спускались два старшеклассника. Они уступили нам дорогу. Один из них сказал мне в спину:
— Привели ещё одного несчастного кишонка!
Так я вступил в беспокойное и беспомощное общество приготовишек или, как их презрительно звали старые гимназисты, в общество кишат. Кишатами нас прозвали за то, что мы, маленькие и юркие, кишели и путались на переменах у взрослых под ногами...
Я сел за низенькую парту, изрезанную перочинным ножом. Мне было трудно дышать. Кисло пахло чернилами. Назаренко диктовал: «Однажды Лебедь, Рак да Щука...»
За открытым окном на ветке сидел воробей и держал в клюве сухой лист клёна. Мне хотелось поменяться судьбой с воробьём. Воробей посмотрел через окно в класс, жалобно пискнул и уронил лист клёна.
— Новичок, — прогремел Назаренко, — достань тетрадь, пиши и не засматривайся по сторонам, если не хочешь остаться без обеда!
Я достал тетрадку и начал писать. Слеза капнула на промокашку. Тогда мой сосед, чёрный мальчик с весёлыми глазами, Эмма Шмуклер, шепнул:
— Проглоти слюну, тогда пройдёт.
Я проглотил слюну, но ничего не прошло. Я долго ещё не мог вздохнуть всей грудью.
Так начался первый гимназический год.
3
Против приготовительного класса был физический кабинет. В него вела узкая дверь. Мы часто заглядывали на переменах в этот кабинет. Там скамьи подымались амфитеатром к потолку.
В физический кабинет водили на уроки старшеклассников. Мы, конечно, бились в коридоре у них под ногами, и это им, должно быть, надоело. Однажды один из старшеклассников, высокий бледный гимназист, протяжно свистнул. Старшеклассники тотчас начали хватать нас, кишат, и затаскивать в физический кабинет. Они рассаживались на скамьях и держали нас, зажав коленями.
Вначале нам это понравилось. Мы с любопытством рассматривали таинственные приборы на полках — чёрные диски, колбы и медные шары. Потом в коридоре затрещал первый звонок. Мы начали вырываться. Старшеклассники нас не пускали. Они крепко держали нас, а самым буйным давали так называемые «груши». Для этого надо было винтообразно и сильно ковырнуть большим пальцем по темени. Это было очень больно.
Зловеще затрещал второй звонок. Мы начали рваться изо всех сил, просить и плакать. Но старшеклассники были неумолимы. Бледный гимназист стал около двери.
— Смотри, — кричали ему старшеклассники, — рассчитай точно!
Мы ничего не понимали. Мы выли от ужаса. Сейчас будет третий звонок. Назаренко ворвётся в пустой приготовительный класс. Гнев его будет страшен. Реки наших слёз не смогут смягчить этот гнев.
Затрещал третий звонок. Мы ревели на разные голоса. Бледный гимназист поднял руку. Это значило, что в конце коридора появился физик. Он шёл неторопливо, с опаской прислушиваясь к воплям из физического кабинета.
Физик был очень толстый. Он протискивался в узкую дверь боком. На этом и был построен расчёт старшеклассников. Когда физик заклинился в дверях, бледный гимназист махнул рукой. Нас отпустили, и мы, обезумевшие, помчались, ничего не видя, не понимая и оглашая рыданиями физический кабинет, к себе в класс. Мы с размаху налетели на испуганного физика. На мгновение у двери закипел водоворот из стриженых детских голов. Потом мы вытолкнули физика, как пробку, из дверей в коридор, прорвались у него между ногами и помчались к себе. К счастью, Назаренко задержался в учительской комнате и ничего не заметил.
Старшеклассникам удалось всего раз проделать над нами эту предательскую штуку. Потом мы всегда были настороже. Когда старшеклассники появлялись в коридоре, мы тотчас прятались к себе в класс, закрывали двери и загораживали их партами.
(Из повести «Далёкие годы»)
_______________________________________________________
Кадеты — воспитанники кадетского корпуса. Там учились будущие офицеры.
Мизерабль — несчастный (французское слово).
Назаренко — учитель в приготовительном классе.
Амфитеатр — места в зале, в классах, расположенные возвышающимся полукругом: каждый следующий ряд выше предыдущего.
Константин Георгиевич Паустовский «Корзина с еловыми шишками»
Композитор Эдвард Григ проводил осень в лесах около Бергена.
Все леса хороши с их грибным воздухом и шелестом листьев. Но особенно хороши горные леса около моря. В них слышен шум прибоя. С моря постоянно наносит туман, и от обилия влаги буйно разрастается мох. Он свешивается зелёными прядями до самой земли.
Кроме того, в горных лесах живёт, как птица пересмешник, весёлое эхо. Оно только и ждёт, чтобы подхватить любой звук и швырнуть его через скалы.
Однажды Григ встретил в лесу маленькую девочку с двумя косичками — дочь лесника. Она собирала в корзину еловые шишки.
Стояла осень. Если бы можно было собрать всё золото и медь, какие есть на земле, и выковать из них тысячи тысяч тоненьких листьев, то они составили бы ничтожную часть того осеннего наряда, что лежал в горах. К тому же кованые листья показались бы грубыми в сравнении с настоящими, особенно с листьями осины. Всем известно, что осиновые листья дрожат даже от птичьего свиста.
— Как тебя зовут, девочка? — спросил Г риг.
— Дагни Педерсен, — вполголоса ответила девочка.
Она ответила вполголоса не от испуга, а от смущения. Испугаться она не могла, потому что глаза у Грига смеялись.
— Вот беда! — сказал Григ. — Мне нечего тебе подарить. Я не ношу в кармане ни кукол, ни лент, ни бархатных зайцев.
— У меня есть старая мамина кукла, — ответила девочка. — Когда-то она закрывала глаза. Вот так!
Девочка медленно закрыла глаза. Когда она вновь их открыла, то Григ заметил, что зрачки у неё зеленоватые и в них поблескивает огоньками листва.
— А теперь она спит с открытыми глазами, — печально добавила Дагни. — У старых людей плохой сон. Дедушка тоже всю ночь кряхтит.
— Слушай, Дагни, — сказал Григ, — я придумал. Я подарю тебе одну интересную вещь. Но только не сейчас, а лет через десять.
Дагни даже всплеснула руками.
— Ой, как долго!
— Понимаешь, мне нужно её ещё сделать.
— А что это такое?
— Узнаешь потом.
— Разве за всю свою жизнь, — строго спросила Дагни, — вы можете сделать всего пять или шесть игрушек?
Григ смутился.
— Да нет, это не так, — неуверенно возразил он. — Я сделаю её, может быть, за несколько дней. Но такие вещи не дарят маленьким детям. Я делаю подарки для взрослых.
— Я не разобью, — умоляюще сказала Дагни и потянула Грига за рукав. — И не сломаю. Вот увидите! У дедушки есть игрушечная лодка из стекла. Я стираю с неё пыль и ни разу не отколола даже самого маленького кусочка.
«Она совсем меня запутала, эта Дагни», — подумал с досадой Григ и сказал то, что всегда говорят взрослые, когда попадают в неловкое положение перед детьми:
— Ты еще маленькая и многого не понимаешь. Учись терпению. А теперь давай корзину. Ты её едва тащишь. Я провожу тебя, и мы поговорим о чём-нибудь другом.
Дагни вздохнула и протянула Григу корзину. Она действительно была тяжёлая. В еловых шишках много смолы, и поэтому они весят гораздо больше сосновых.
Когда среди деревьев показался дом лесника, Григ сказал:
— Ну, теперь ты добежишь сама, Дагни Педерсен. В Норвегии много девочек с таким именем и фамилией, как у тебя. Как зовут твоего отца?
— Хагеруп, — ответила Дагни и, наморщив лоб, спросила: — Разве вы не зайдёте к нам? У нас есть вышитая скатерть, рыжий кот и стеклянная лодка. Дедушка позволит вам взять её в руки.
— Спасибо! Сейчас мне некогда. Прощай, Дагни!
Григ пригладил волосы девочки и пошёл в сторону моря. Дагни, насупившись, смотрела ему вслед. Корзину она держала боком, из неё вываливались шишки.
«Я напишу музыку, — решил Григ. — На заглавном листе я прикажу напечатать: «Дагни Педерсен — дочери лесника Хагерупа Педерсена, когда ей исполнится восемнадцать лет».
* * *
В Бергене всё было по-старому.
Всё, что могло приглушить звуки, — ковры, портьеры и мягкую мебель — Григ давно убрал из дома. Остался только старый диван. На нём могло разместиться до десятка гостей, и Григ не решался его выбросить.
Друзья говорили, что дом композитора похож на жилище дровосека. Его украшал только рояль.
Рояль мог петь обо всём — о порыве человеческого духа к великому и о любви. Белые и чёрные клавиши, убегая из-под крепких пальцев Грига, тосковали, смеялись, гремели бурей и гневом и вдруг сразу смолкали.
Тогда в тишине ещё долго звучала только одна маленькая струна, будто это плакала Золушка, обиженная сёстрами. Григ, откинувшись, слушал, пока этот последний звук не затихал на кухне, где с давних пор поселился сверчок...
Григ писал музыку для Дагни Педерсен больше месяца.
Началась зима. Туман закутал город по горло. Заржавленные пароходы приходили из разных стран и дремали у деревянных пристаней, тихонько посапывая паром.
Вскоре пошёл снег. Григ видел из своего окна, как он косо летел, цепляясь за верхушки деревьев.
Невозможно, конечно, передать музыку словами, как бы ни был богат наш язык...
Он писал и видел, как навстречу ему бежит, задыхаясь от радости, девушка с сияющими зелёными глазами. Она обнимает его за шею и прижимается горячей щекой к его седой небритой щеке.
«Спасибо!» — говорит она, сама ещё не зная, за что она благодарит его.
«Ты как солнце, — говорит ей Григ. — Как нежный ветер и раннее утро. У тебя на солнце расцвёл белый цветок и наполнил всё твоё существо благоуханием весны. Я видел жизнь. Что бы тебе ни говорили о ней, верь всегда, что она удивительна и прекрасна. Я старик, но я отдал молодёжи жизнь, работу, талант. Отдал всё без возврата. Потому я, может быть, даже счастливее тебя, Дагни...»
Григ думал так и играл обо всём, что думал. Он подозревал, что его подслушивают. Он даже догадывался, кто этим занимается.
Это были синицы на дереве, загулявшие матросы из порта, прачка из соседнего дома, сверчок, снег, слетавший с нависшего неба, и Золушка в заштопанном платье.
Каждый слушал по-своему.
Синицы волновались. Как они ни вертелись, их трескотня не могла заглушить рояля.
Загулявшие матросы рассаживались на ступеньках дома и слушали, всхлипывая. Прачка разгибала спину, вытирала ладонью покрасневшие глаза и покачивала головой.
Сверчок вылезал из трещины в кафельной печке и подглядывал в щёлку за Григом.
Падавший снег останавливался и повисал в воздухе, чтобы послушать звон, лившийся ручьями из дома. А Золушка смотрела, улыбаясь, на пол.
Около её босых ног стояли хрустальные туфельки. Они вздрагивали, сталкиваясь друг с другом, в ответ на аккорды, долетавшие из дома Грига.
Этих слушателей Григ ценил больше, чем нарядных и вежливых посетителей концертов.
* * *
В восемнадцать лет Дагни окончила школу.
По этому случаю отец отправил её... погостить к своей сестре Магде. Пускай девочка (отец считал её ещё девочкой, хотя Дагни была уже стройной девушкой с тяжёлыми русыми косами) посмотрит, как устроен свет, как живут люди, и немного повеселится...
Магда работала театральной портнихой. Муж её Нильс служил в том же театре парикмахером.
Жили они в комнатушке под крышей театра. В комнате у тётушки Магды было множество театральных вещей: парчи, шёлка, тюля, лент, кружев, старинных фетровых шляп с чёрными страусовыми перьями, цыганских шалей, седых париков, ботфортов с медными шпорами, шпаг, вееров и серебряных туфель, потёртых на сгибе. Всё это приходилось подшивать, чинить, чистить и гладить...
В комнату надо было подыматься по крутой лестнице. Там всегда пахло краской и лаком для позолоты.
* * *
Дагни часто ходила в театр. Это было увлекательное занятие. Но после спектаклей Дагни долго не засыпала и даже плакала иногда у себя в постели.
Напуганная этим, тётушка Магда успокаивала Дагни. Она говорила, что нельзя слепо верить тому, что происходит на сцене. Но дядюшка Нильс... сказал, что, наоборот, в театре надо верить всему. Иначе людям не нужны были бы никакие театры. И Дагни верила.
Но всё же тётушка Магда настояла на том, чтобы пойти для разнообразия в концерт...
Был тёплый июнь. Стояли белые ночи. Концерты проходили в городском парке под открытым небом.
Дагни пошла на концерт вместе с Магдой и Нильсом. Она хотела надеть своё единственное белое платье. Но Нильс сказал, что красивая девушка должна быть одета так, чтобы выделяться из окружающей обстановки. В общем, длинная его речь по этому поводу сводилась к тому, что в белые ночи надо быть обязательно в чёрном и, наоборот, в тёмные сверкать белизной платья.
Переспорить Нильса было невозможно, и Дагни надела чёрное платье из шелковистого мягкого бархата. Платье это Магда принесла из костюмерной.
Когда Дагни надела это платье, Магда согласилась, что Нильс, пожалуй, прав — ничто так не оттеняло строгую бледность лица Дагни и её длинные, с отблеском старого золота косы, как этот таинственный бархат...
Концерт начался после обычного вечернего выстрела из старой пушки в порту. Выстрел означал заход солнца...
Дагни впервые слушала симфоническую музыку. Она произвела на неё странное действие. Все переливы и громы оркестра вызывали у Дагни множество картин, похожих на сны.
Потом она вздрогнула и подняла глаза. Ей почудилось, что худой мужчина во фраке, объявлявший программу концерта, назвал её имя.
— Это ты меня звал, Нильс? — спросила Дагни дядюшку Нильса, взглянула на него и сразу Же нахмурилась.
Дядюшка Нильс смотрел на Дагни не то с ужасом, не то с восхищением. И так же смотрела на неё, прижав ко рту платок, тётушка Магда.
— Что случилось? — спросила Дагни.
Магда схватила её за руку и прошептала:
— Слушай!
Тогда Дагни услышала, как человек во фраке сказал:
— Слушатели из последних рядов просят меня повторить. Итак, сейчас будет исполнена знаменитая музыкальная пьеса Эдварда Грига, посвящённая дочери лесника Хагерупа Педерсена Дагни Педерсен по случаю того, что ей исполнилось восемнадцать лет.
Дагни вздохнула так глубоко, что у неё заболела грудь. Она хотела сдержать этим вздохом подступившие к горлу слёзы, но это не помогло. Дагни нагнулась и закрыла лицо ладонями.
Сначала она ничего не слышала. Внутри у неё шумела буря. Потом она наконец услышала, как поёт ранним утром пастуший рожок и в ответ ему сотнями голосов, чуть вздрогнув, откликается струнный оркестр.
Мелодия росла, подымалась, бушевала, как ветер, неслась по вершинам деревьев, срывала листья, качала траву, била в лицо прохладными брызгами. Дагни почувствовала порыв воздуха, исходивший от музыки, и заставила себя успокоиться.
Да! Это был её лес, её родина! Её горы, песни рожков, шум её моря!..
Стеклянные корабли пенили воду. Ветер трубил в их снастях. Этот звук незаметно переходил в перезвон лесных колокольчиков, в свист птиц, кувыркавшихся в воздухе, в ауканье детей, в песню о девушке... Дагни слышала эту песню у себя в горах.
Так, значит, это был он! Тот седой человек, что помог ей донести до дому корзину с еловыми шишками. Это был Эдвард Григ, волшебник и великий музыкант! И она его укоряла, что он не умеет быстро работать.
Так вот тот подарок, что он обещал сделать ей через десять лет!
Дагни плакала, не скрываясь, слезами благодарности. К тому времени музыка заполнила всё пространство между землёй и облаками, повисшими над городом. От мелодических волн на облаках появилась лёгкая рябь. Сквозь неё светили звёзды...
Музыка уже не пела. Она звала. Звала за собой в ту сторону, где солнце горит, как корона в волосах сказочной доброй волшебницы...
В наплыве звуков вдруг возник знакомый голос. «Ты — счастье, — говорил он. — Ты — блеск зари!»
Музыка стихла. Сначала медленно, потом всё разрастаясь, загремели аплодисменты.
Дагни встала и быстро пошла к выходу из парка. Все оглядывались на неё. Может быть, некоторым из слушателей пришла в голову мысль, что эта девушка и была той Дагни Педерсен, которой Григ посвятил свою бессмертную вещь.
«Он умер! — думала Дагни. — Зачем?» Если бы можно было увидеть его! Если бы он появился здесь! С каким стремительно бьющимся сердцем она побежала бы к нему навстречу, обняла бы его за шею, прижалась мокрой от слёз щекой к его щеке и сказала бы только одно слово: «Спасибо!» — «За что?» — спросил бы он. «Я не знаю... — ответила бы Дагни. — За то, что вы не забыли меня. За вашу щедрость. За то, что вы открыли передо мной то прекрасное, чем должен жить человек...»
Константин Георгиевич Паустовский «Наедине с осенью»
Осень в этом году стояла — вся напролёт — сухая и тёплая. Берёзовые рощи долго не желтели. Долго не увядала трава. Только голубеющая дымка (её зовут в народе «мга») затягивала плёсы на Оке и отдалённые леса.
Я плыл на лодке вниз по реке и вдруг услышал, как в небе кто-то начал осторожно переливать воду из звонкого стеклянного сосуда в другой такой же сосуд.
Вода булькала, позванивала, журчала. Звуки эти заполняли всё пространство между рекой и небосводом. Это курлыкали журавли.
Я поднял голову. Большие косяки журавлей потянулись один за другим прямо к югу. Они уверенно и мерно шли на юг, где солнце играло золотом в затонах Оки.
Я бросил вёсла и долго смотрел на журавлей. По береговой просёлочной дороге ехал, покачиваясь, грузовик. Шофёр остановил машину, вышел и тоже начал смотреть на журавлей.
— Счастливо, друзья! — крикнул он и помахал рукой вслед птицам.
Потом он опять забрался в кабину, но долго не заводил мотор, должно быть, чтобы не заглушить затихающий небесный звон. Он открыл боковое стекло, высунулся и всё смотрел и смотрел, никак не мог оторваться от журавлиной стаи, уходящей в туман. И всё слушал плеск и переливы птичьего крика над опустелой по осени землёй.
* * *
...Однажды ночью я проснулся от странного ощущения. Мне показалось, что я оглох во сне. Я лежал с открытыми глазами, долго прислушивался и наконец понял, что я не оглох, а попросту за стенами дома наступила необыкновенная тишина. Такую тишину называют «мёртвой». Умер дождь, умер ветер, умер шумливый, беспокойный сад. Было только слышно, как посапывает во сне кот.
Я открыл глаза. Белый и ровный свет наполнял комнату. Я встал и подошёл к окну — за стёклами всё было снежно и безмолвно. В туманном небе на головокружительной высоте стояла одинокая луна, и вокруг неё переливался желтоватый круг.
Когда же выпал первый снег? Я подошёл к ходикам. Было так светло, что ясно чернели стрелки. Они показывали два часа. Я уснул в полночь. Значит, за два часа так необыкновенно изменилась земля, за два коротких часа поля, леса и сады заворожила стужа.
Через окно я увидел, как большая серая птица села на ветку клёна в саду. Ветка закачалась, с неё посыпался снег. Птица медленно поднялась и улетела, а снег всё сыпался, как стеклянный дождь, падающий с ёлки. Потом снова всё стихло.
Проснулся Рувим. Он долго смотрел за окно, вздохнул и сказал:
— Первый снег очень к лицу земле.
Земля была нарядная, похожая на застенчивую невесту.
А утром всё хрустело вокруг: подмёрзшие дороги, листья на крыльце, чёрные стебли крапивы, торчавшие из-под снега.
К чаю приплёлся в гости дед Митрий и поздравил с первопутком.
— Вот и умылась земля, — сказал он, — снеговой водой из серебряного корыта.
— Откуда ты взял, Митрич, такие слова? — спросил Рувим.
— А нешто неверно? — усмехнулся дед. — Моя мать, покойница, рассказывала, что в стародавние годы красавицы умывались первым снегом из серебряного кувшина и потому никогда не вяла их красота.
Трудно было оставаться дома в первый зимний день. Мы ушли на лесные озёра. Дед проводил нас до опушки. Ему тоже хотелось побывать на озёрах, но «не пущала ломота в костях».
В лесах было торжественно, светло и тихо.
День как будто дремал. С пасмурного высокого неба изредка падали одинокие снежинки. Мы осторожно дышали на них, и они превращались в чистые капли воды, потом мутнели, смерзались и скатывались на землю, как бисер.
Мы бродили по лесам до сумерек, обошли знакомые места. Стаи снегирей сидели, нахохлившись, на засыпанных снегом рябинах... Кое- где на полянах перелетали и жалобно попискивали птицы. Небо над головой было очень светлое, белое, а к горизонту оно густело, и цвет его напоминал свинец. Оттуда шли медленные снеговые тучи.
В лесах становилось всё сумрачнее, всё тише, и наконец пошёл густой снег. Он таял в чёрной воде озера, щекотал лицо, порошил серым дымом леса. Зима начала хозяйничать над землёй...
Константин Георгиевич Паустовский «Скрипучие половицы»
(Отрывок)
В этом рассказе говорится об одном случае из жизни замечательного русского композитора Петра Ильича Чайковского.
Деревянный дом, в котором как-то летом гостил композитор, ему очень нравился. Долгие часы проводил П. И. Чайковский за роялем, сочиняя музыку, и порой ему казалось, что от этих звуков начинал петь весь старый, рассохшийся дом. И этот дом, и окружавший его лес, деревушки, просеки, заросли и заброшенная дорога — всё помогало композитору сочинять его прекрасную музыку, в которой он стремился выразить всю любовь к своей стране, её природе и людям.
Однажды старый Василий — лесник из соседней помещичьей усадьбы — принёс Петру Ильичу Чайковскому страшную весть о вырубке леса, окружавшего дом, в котором жил композитор.
1
Дом стоял на пригорке. Леса уходили вниз, в весёлую даль, где лежало среди зарослей озеро. Там у композитора было любимое место — оно называлось Рудым Яром...
Это место казалось ему наилучшим выражением русской природы. Он окликнул слугу и заторопил его, чтобы поскорее умыться, выпить кофе и идти на Рудой Яр. Он знал, что сегодня, побыв там, он вернётся — и живущая где-то внутри любимая тема о лирической силе этой лесной стороны перельётся через край и хлынет потоками звуков.
Так и случилось. Он долго простоял на обрыве Рудого Яра. С зарослей липы и бересклета капала роса. Столько сырого блеска было вокруг, что он невольно прищурил глаза.
Но больше всего в этот день Чайковского поразил свет. Он вглядывался в него, видел всё новые пласты света, падавшие на знакомые леса. Как только он раньше не замечал этого?
С неба свет лился прямыми потоками, и под этим светом особенно выпуклыми и кудрявыми казались вершины леса, видного сверху, с обрыва.
На опушку падали косые лучи, и ближайшие стволы сосен были того мягкого золотистого оттенка, какой бывает у тонкой сосновой дощечки... И с необыкновенной в то утро зоркостью он заметил, что сосновые стволы тоже отбрасывают свет на подлесок и на траву — очень слабый, но такого же золотистого, розоватого тона.
И, наконец, он увидел сегодня, как заросли ив и ольхи над озером были освещены снизу голубоватым отблеском воды.
Знакомый край был весь обласкан светом, просвечен им до последней травинки. Разнообразие и сила освещения вызвали у Чайковского то состояние, когда кажется, что вот-вот случится что-то необыкновенное, похожее на чудо. Он испытывал это состояние и раньше. Его нельзя было терять. Надо было тотчас возвращаться домой, садиться за рояль и наспех записывать проигранное на листках нотной бумаги.
Чайковский быстро пошёл к дому. На поляне стояла высокая раскидистая сосна. Её он прозвал «маяком». Она тихо шумела, хотя ветра и не было.
Он, не останавливаясь, провёл рукой по её нагретой коре.
2
Дома он приказал слуге никого к себе не пускать, прошёл в маленький зал, запер дребезжащую дверь и сел к роялю.
Он играл... Он добивался ясности мелодии — такой, чтобы она была понятна и мила и Фене, и даже старому Василию, ворчливому леснику из соседней помещичьей усадьбы.
Он играл, не зная, что Феня принесла ему махотку земляники, сидит на крыльце, крепко сжимает загорелыми пальцами концы белого головного платка и, приоткрыв рот, слушает. А потом приплёлся Василий, сел рядом с Феней...
— Играет? — спросил, подымив цигаркой, Василий. — Прекратить, говоришь, нельзя?
— Никак! — ответил слуга и усмехнулся на необразованность лесника. — Он музыку сочиняет. Это, Василий Ефимыч, святое дело.
— Дело, конечно, святое, — согласился Василий. — А ты бы всё-таки доложил.
— И не просите. Надо же иметь понимание вещей.
— А мы, что ж, не понимаем? — рассердился Василий. — Ты, брат, охраняй, да в меру. Моё дело, ежели разобраться, поважнее, чем этот рояль.
— Ой! — вздохнула Феня и ещё туже затянула концы платка. — Весь бы день слухала!..
— Вот, — сказал с укором слуга, — девчонка босоногая и та чувствует! А ты протестуешь! Смыслу от тебя не добьёшься. И неизвестно, за каким ты делом пришёл.
— Я не в трактир пришёл, — ответил бранчливо Василий. — Як Петру Ильичу за советом пришёл.
Он снял шапку, поскрёб серые космы, потом нахлобучил шапку и сказал:
— Слыхали небось? Помещик мой не вытянул, ослаб. Весь лес продал...
— Кому продал?
— Харьковскому купцу Трощенке... Слыхал про такого?
— Купцов много, — уклончиво ответил слуга. — Ежли бы ещё он был московский...
— Повидал я купцов на своём веку каких хошь... Этот — с виду приличный господин. В золотых очках и бородка седенькая, гребешоч- ком расчёсанная... В чесучовом пиджаке ходит. А в глаза, брат, не гляди — там пусто. Как в могиле. Приехал с ним приказчик, всё хвалится: «Мой, говорит, волкодав леса свёл по всей Харьковской и Курской губерниям. Сплошной рубкой. Он, говорит, к лесу злой — на семена ничего не оставит. На лесах большие капиталы наживал». Думали, конечно, что врёт приказчик. А вышло на поверку, что не брешет приказчик. Купил Трощенко лес, рубаху ещё не сменил, а пригнал уже лесорубов и пильщиков. С завтрашнего дня лес начнут валить. Всё, говорят, велел пустить под топор до последней осины. Так-то.
— А тебе что? Твоя какая беда? Что велят, то и делай.
— Служишь ты у хорошего господина, — раздумчиво сказал Василий, — а душа у тебя, как гнилой орех. Щёлкнешь, в нём заместо ядра — белый червь... Как язык поворачивается такое спрашивать — мне-то что! Да я со своих двадцати годов к этому лесу приставлен. Я его растил, нянчил.
— Вона! — насмешливо сказал слуга.
— «Вона»! — передразнил его Василий. — А теперь что? Разбой! Да я ещё должен дерева к смерти метить. Нет, брат, совесть у меня не бумажная. Меня не купишь. Теперь одна путь — жаловаться.
— Кому? — спросил слуга. — Царю Гороху?
— Как кому? Губернатору. Земству. А не поможет — в суд!..
— Мечты! — вздохнул слуга и затоптал папироску. — С такими словами ты лучше к Петру Ильичу не приступай.
— Это мы ещё поглядим!
— Ну и сиди — дожидайся! — рассердился слуга. — Только имей в виду, что ежели он заиграется, так до ночи не выйдет.
— Небось выйдет! Ты меня не пугай. Я, брат, не из робких.
Слуга взял у Фени махотку с земляникой и ушёл в дом. Феня ещё долго сидела, пригорюнившись, смотрела перед собой удивлёнными глазами. Потом тихонько встала и, оглядываясь, пошла прочь по дороге. А Василий палил цигарки, скрёб грудь, ждал. Солнце уже перевалило к вечеру, от сосен пошли длинные тени, а музыка не затихала.
«Колдует! — подумал Василий, подняв голову, прислушался. — Господи, да ведь это как бы знакомое! Неужто наше, деревенское? «Среди долины ровныя»! Нет, не то. А схоже! Или то пастухи заиграли в лугах, скликая к вечеру стадо? Или то соловьи ударили сразу, будто сговорились, по окрестным кустам?..»
3
Когда в окнах заполыхал багровый закатный огонь, музыка наконец оборвалась. Несколько минут было тихо. Потом скрипнула дверь. Чайковский вышел на крыльцо, достал из кожаного портсигара папиросу. Он был бледен, руки у него дрожали.
Василий поднялся, шагнул к Чайковскому... стащил с головы выгоревший картуз, всхлипнул.
— Ты что? — быстро спросил Чайковский и схватил Василия за плечо. — Что с тобой, Василий?
— Спаси! — прохрипел Василий. — Мочи моей нету! Криком бы кричал, да никто не отзовётся. Помоги, Пётр Ильич, не дай случиться палачеству!
Василий прижал к глазам рукав застиранной синей рубахи. Он долго не мог ничего выговорить, сморкался, а когда наконец рассказал всё как есть, то даже оторопел: никогда он не видел Петра Ильича в таком гневе.
Всё лицо у Чайковского пошло красными пятнами. Обернувшись к дому, он крикнул:
— Лошадей!
На крыльцо выскочил испуганный слуга:
— Звали, Пётр Ильич?
— Лошадей! Вели закладывать.
— Куда ехать-то?
— К губернатору.
Чайковский плохо помнил эту ночную поездку. Коляску подбрасывало на выбоинах и корнях. Лошади всхрапывали, пугались. С неба падали звёзды. Холодом ударяло в лицо из заболоченных чащ...
«Успею ли? — думал Чайковский. — В крайнем случае разбужу. Завтра начнут валить лес. Что за подлость такая!»
4
Губернатор отказался помочь композитору, потому что лес теперь принадлежал купцу Трощенко, который мог распоряжаться им по своему усмотрению. П. И. Чайковский рано утром поехал к купцу. Он хотел купить у него втридорога лес и таким образом спасти этот кусок земли.
В усадьбе Чайковский Трощенки не застал.
Уже рассвело. Весь усадебный двор зарос репейником. Среди репейника бегал по ржавой проволоке осипший пёс. Морда у него была в репьях, и пёс, немного полаяв, начинал тереть морду лапой, отдирая колючки.
На крыльцо вышел кривоногий человек в рыжих кудряшках. От него издали разило луком. Рыжий равнодушно посмотрел на коляску, на Чайковского и сказал, что Трощенко только что уехал на порубку.
— А вам он на что понадобился? — недовольно спросил рыжий. — Я ихний управитель.
Чайковский не ответил, дотронулся до спины кучера. Лошади с места взяли рысью...
По дороге обогнали лесорубов. Они шли с топорами, с гнущимися на плечах синеватыми пилами. Лесорубы попросили закурить и сказали, что Трощенко недалеко, на пятом квартале.
Около пятого квартала Чайковский остановил коляску, вышел и направился в ту сторону, где слышались голоса.
Трощенко, в сапогах и шляпе... ходил по лесу и сам метил топором сосны.
Чайковский подошёл, назвал себя. Трощенко спросил:
— Чем могу служить?
Чайковский коротко изложил своё предложение — перепродать ему на корню весь этот лес.
— Желаете округлить владения? — ласково спросил Трощенко. — Этому лесу цены нету. Слышите? — Трощенко ударил обухом топора по сосне. — Поёт древесина! А насчёт ваших слов надо подумать. Своего рода неожиданность. Всё дело, как сами понимаете, в цене. За свою цену я вам отдать не могу. Смысла нету...
— Назовите вашу цену. Торговаться я не собираюсь. Если цена будет сходная...
— Где вам торговаться! Вы человек возвышенных сфер жизни. Я вам верную цену скажу... — Трощенко помолчал. — Десять тысяч будет, пожалуй, самая цена...
— Хорошо! — сказал Чайковский и почувствовал холодок под сердцем, будто поставил на карту всю жизнь. — Я согласен...
— Деньги-то у вас есть? — вдруг грубо спросил Трощенко.
— Будут... Я вам выдам вексель.
— Подо что? Под эту усадебку? Да ей две тысячи — красная цена!
— Усадьба эта не моя. Вексель я выдам под свои сочинения.
— Так-с!.. — протянул Трощенко и закурил. — Под музыку!.. Её послушать, конечно, приятно. Послушал — ушёл, а следа-то и нету! — Он протянул к Чайковскому ладонь и поскрёб по ней скрюченными пальцами. — Воздушная вещь... Векселя я, извините, не беру. Только наличными.
— Наличных сейчас у меня нет.
— На нет и суда нет!..
5
Он поехал домой, стараясь не вслушиваться в разносившийся по лесу стук топоров.
Лошади вынесли коляску на поляну. Кто-то впереди предостерегающе закричал. Кучер с ходу осадил лошадей.
Чайковский встал, схватился за плечо кучера. От подножия сосны, согнувшись, как воры, разбегались лесорубы.
Внезапно вся сосна от корней до вершины вздрогнула и застонала. Чайковский явственно слышал этот стон. Вершина сосны качнулась, дерево начало медленно клониться к дороге и вдруг рухнуло, круша соседние сосны, ломая берёзы. С тяжким гулом сосна ударилась о землю, затрепетала всей хвоей и замерла. Лошади попятились и захрипели.
Это был миг, один только страшный миг смерти могучего дерева, жившего здесь двести лет. Чайковский стиснул зубы.
Вершина сосны загородила дорогу. Проехать было нельзя.
— Придётся ворочаться на большак, Пётр Ильич, — сказал кучер.
— Езжай! Я пешком пройду.
— Эх, обормоты! — вздохнул кучер, подбирая вожжи. — Рубить и то по-людски не умеют. Нешто дело — валить сначала большие деревья, а малые ломать в щепки? Ты сначала малые повали, тогда большое в просторе ляжет...
Чайковский подошёл к вершине поваленной сосны. Она лежала горой сочной и тёмной хвои... От её запаха першило в горле.
Тут же лежали обломанные сосной ветки берёз. Чайковский вспомнил, как берёзы пытались удержать падающую сосну, принять её на свои гибкие стволы, чтобы смягчить смертельное падение, — от него далеко окрест дрогнула земля.
Он быстро пошёл домой. То справа, то слева, то позади слышался гул падающих стволов. И всё так же тупо ухала земля. Птицы метались над порубкой. Даже облака, казалось, ускорили свой бег в равнодушной ко всему небесной синеве.
Чайковский всё ускорял шаги. Он почти бежал.
— Подлость! — бормотал он. — Мерзость чудовищная! Кто дал право человеку калечить и безобразить землю... Есть вещи, которые не оценить ни рублями, ни миллиардами рублей. Неужели так трудно понять... что могущество страны — не в одном материальном богатстве, но и в душе народа! Чем шире, свободнее эта душа, тем большего величия и силы достигает государство. А что воспитывает широту духа, как не эта удивительная природа! Её нужно беречь, как мы бережём самую жизнь человека. Потомки никогда не простят нам опустошения земли, надругательства над тем, что по праву принадлежит не только нам, но и им.
Чайковский задыхался. Он уже не мог идти быстрее...
Значит, теперь он уже никогда не окончит начатую вчера работу. Придётся тотчас уехать, чтобы не видеть этого варварства.
Наступила разлука с любимыми местами.
________________________________________________________________
Трактир — в старину гостиница с рестораном.
Вексель — письменное обязательство уплатить кому-нибудь определённую сумму денег в назначенный срок.
Похожие статьи:
Нет комментариев. Ваш будет первым!